Производитель | GamesOS |
Кол-во линий | 5515 |
Кол-во барабанов | 2 |
Фриспины | Нет |
Бонусный раунд | Есть |
Мобильная версия | Есть |
Игра на удвоение | Есть |
Играть в Tales of Egypt в онлайн казино:
Рейтинг Букмекеров 10000 отзывов о букмекерах РФ и мира.
Пары, которые пустили отношения под откос, отправятся в собственное будущее. Первоклассный психолог и опытные киношники помогут им прожить 3 невероятно реалистичных дня в будущем и понять, можно ли спасти отношения в настоящем. В этой редакции проблематика и сюжет «Волхва» не претерпели значительных перемен. Ряд эпизодов практически переписан заново, один-два добавлены. Стояла жара, как у нас в июле, на небе все так же ни облачка. Я не мог побороть отвращения к работе: к урокам и к самой школе, ростку слепоты и несвободы в сердце божественного пейзажа. Но в моем описании она выглядит жидковато, как модель прерафаэлитов. Мягкость без слезливости, открытость без наивности. Такую, казалось бы, бестолковую работу я проделал не в последнюю очередь потому, что из всего мной написанного самый сильный интерес публики – если авторская почта что-то доказывает – возбудила именно эта книга. – И заговорил о рецине и арецинато, раки и узо, а там и о женщинах. На востоке виднелся Гимет, где я был утром; закатные лучи окрасили его склон в чистый, нежно-лиловый цвет цикламена. Когда Алисон замолчала, я ощутил, что в буквальном смысле отрезан от мира.
Альманах попаданцев от А до Я. Библиотека - RusLit
Мне не давала покоя мысль о том, что повышенным спросом пользуется произведение, к которому и у меня, и у рецензентов накопилось столько профессиональных претензий. – К афинским девушкам не суйся, если не хочешь заработать сифак.– А на острове? Напротив за россыпью крыш вставал темный, сплошной силуэт Акрополя – именно такой, каким его ожидаешь увидеть, и потому как бы ненастоящий. Не было на свете ни Лондона, ни Англии: дикое, страшное чувство. Я закончил «Волхва» в 1965 году, уже будучи автором двух книг, но, если отвлечься от даты публикации, это мой первый роман. Благословенная, долгожданная неизвестность; счастливое, освежающее одиночество Алисы в Стране чудес. Два-три оксфордских знакомых, иногда славших мне весточку, не давали о себе знать. Предварительные наброски относятся к началу 50-х; с тех пор сюжет и поэтика не раз видоизменялись. Было в нем что-то жалкое; одно дело – рыскать вдоль линии фронта подобно пакостному бойскауту, взрывать мосты и щеголять в живописно простреленном мундире; другое – мыкаться в пресном, благополучном мире, чувствуя себя ихтиозавром, выброшенным на берег.– Без Англии начнешь загибаться, – частил он. От Афин до Фраксоса – восемь восхитительных часов на пароходике к югу; остров лежит милях в шести от побережья Пелопоннеса, в окрестностях себе под стать: с севера и запада его могучей дугой обнимают горы; вдали на востоке изящная ломаная линия архипелага; на юге нежно-синяя пустыня Эгейского моря, простершаяся до самого Крита. Другие эпитеты к нему не подходят; его нельзя назвать просто красивым, живописным, чарующим – он прекрасен, явно и бесхитростно. Похоже, все островитяне сознавали этот разрыв между собой и остальным человечеством.
Сначала в них преобладал мистический элемент – в подражание шедевру Генри Джеймса «Поворот винта». Я спросил, почему он уехал.– Если честно, книгу пишу. У меня перехватило дух, когда я впервые увидел, как он плывет в лучах Венеры, словно властительный черный кит, по вечерним аметистовым волнам, и до сих пор у меня перехватывает дух, если я закрываю глаза и вспоминаю о нем. Мне все-таки хочется, чтобы мы писали друг другу письма. Каждый день часами толпились на причале, ожидая, когда на северо-востоке покажется пароход из Афин; и хоть стоянка – всего пять минут, и вряд ли даже и пять пассажиров сойдут на берег или поднимутся на борт, это зрелище никому не хотелось пропускать. Но четких ориентиров у меня тогда не было, ни в жизни, ни в литературе. Даже в Эгейском море редкий остров сравнится с ним, ибо холмы его поросли соснами, средиземноморскими соснами, чья кора светла, как оперение вьюрка. У меня с ним не так, как раньше, и не так, как с тобой, ревновать нечего. Мы напоминали каторжников, из последних сил уповающих на амнистию. К Рождеству погода установилась ветреная, холодная. На горы полуострова лег снег, и сверкающие белые вершины, словно сошедшие с гравюр Хокусая, с севера и запада нависали над рассерженным морем. Я отправлялся гулять, чтобы развеять скуку, но постепенно втягивался в поиски все новых и новых мест, где можно побыть одному. Мне нужно было сменить обстановку, отдохнуть от школы. Здравый смысл подсказывал, что на публикацию моих писаний рассчитывать нечего; фантазия же не могла отречься от любимого детища, неуклюже и старательно тщилась донести его до ушей человеческих; хорошо помню, что мне приходилось отвергать один фрагмент за другим, ибо текст не достигал нужной изобразительной точности. Девять десятых поверхности не заселены и не возделаны: лишь сосны, заливчики, тишина, море. Улыбается, но в сочетании с формой улыбка выглядит заученной, профессиональной. Просто он такой понятный, с ним я ни о чем не думаю, с ним я не одна, я опять по уши в австралийских проблемах. В конце концов совершенство природы начало тревожить меня. Если б Алисон мне не изменила, я полетел бы к ней в Англию. Я затаился в своем логове, она меня не вдруг увидит, есть возможность ее разглядеть.
Несовершенство техники и причуды воображения (в них видится скорее неспособность воссоздать уже существующее, чем создать не существовавшее доселе, хотя ближе к истине второе) сковывали меня по рукам и ногам. С северо-западного края у двойной бухточки притулился элегантный выводок беленых построек. Первый – это дебелая гостиница в греческо-эдвардианском стиле, над тем языком бухты, что побольше, столь же уместная на Фраксосе, как такси – в дорическом храме. Снимок насторожил меня: это уже не та Алисон, – моя и ничья больше – о какой я вспоминал с нежностью. Память тела не продержалась и месяца, хотя иногда я хотел ее и отдал бы что угодно, лишь бы очутиться с ней в постели. Как-то я подумал, что бросил бы ее, если б не остров. Прошу тебя, поверь, я не со зла, и не сердись, что я думаю, что тебе будет больно. Мне здесь не было места, я не знал, как к ней подступиться, как существовать внутри нее. Я выпал из своей эпохи, но прошлое меня не принимало. Подумывал я и о том, чтобы уволиться; но это значило бы проявить слабость, снова проиграть, и я убедил себя, что к весне все наладится. Она в солнечном пятне, копна светлых волос закинута за плечи. И когда в 1963 году успех «Коллекционера» придал мне некоторую уверенность в своих силах, именно истерзанный, многажды перелицованный «Волхв» потеснил другие замыслы, выношенные в пятидесятых… Второй, не менее резко выбиваясь из пейзажа, стоит меж крайних домишек деревни, как великан среди карликов: пугающе длинное здание в несколько этажей, напоминающее (несмотря на фасад, отделанный в коринфском духе) фабрику – сходство не только внешнее, в этом мне пришлось убедиться. Постепенно наша переписка с эмоций переключилась на факты. Закончилась первая четверть, и мы с Димитриадисом поехали в Афины. Так и слышу, как ты говоришь: «Ни черта мне не больно! Я не писала тебе, что мне плохо, просто не знала, как об этом написать. Так что Рождество я встретил в Спарте, а Новый год – в Пиргосе, в полном одиночестве. Солнце клонится к югу, а волосы ловят его свет, преломляют искристым облаком. Секунду разглядывает, вся в нестерпимо сияющем ореоле. а ведь по меньшей мере два из них, на мой вкус, были куда масштабнее и принесли бы мне большее уважение – во всяком случае, в Англии. Я раз не выдержал, засветил ему.– Я вижу, ты там времени не терял. Не считая школы лорда Байрона, гостиницы «Филадельфия» и деревни, остров, все тридцать квадратных миль, был девственно чист. Из-за нехватки пресных источников на острове нет диких животных и почти нет птиц. Редко когда встречался в холмах зимний пастух (летом пастбища скудели) со стадом бронзовобрюхих коз, или сгорбленная крестьянка со связкой хвороста, или сборщик смолы. Конечно, я отвечал ей, если не каждый день, то два-три раза в неделю; длинные послания с извинениями и оправданиями, пока однажды она не написала: «Оставь ты в покое наши отношения. Когда ты описываешь что-нибудь, я представляю, что я с тобой, вижу то, что видишь ты. Он пригласил меня в предместье, в свой любимый бордель. Поколебавшись, я согласился – в чем же, как не в безнравственности, нравственное превосходство поэтов, не говоря уж о циниках? В первые дни на работе я и виду не подавала, но зато дома – в лежку. В Афинах снова посетил бордель, а наутро отплыл на Фраксос. Склоненное лицо, темные глаза, полуоткрытые любопытные губки. В 1964-м я взялся за работу: скомпоновал и переделал ранее написанные куски. Несколько серебряных масличных садов, заплатки террасного земледелия на крутом северном склоне; остальное – первозданный сосняк. Таким мир был до появления техники, а может – и до человека, и каждое мелкое событие – пролетел сорокопут, попалась незнакомая тропинка, завиднелся в морской дали каик– приобретало несоразмерную значимость, оттененное, выделенное, одушевленное одиночеством. В конверте лежал разорванный чек, на одной половинке было написано:«Спасибо, не надо». Пиши о том, что с тобой происходит, об острове, о школе. Когда мы вышли оттуда, лил дождь, и тень мокрых листьев эвкалипта, освещенных рекламой над входом, напомнила мне спальню на Рассел-сквер. Я не думал об Алисон специально, но совсем забыть ее не мог, как ни старался. не считаете себя духовидцем.– Теперь вам ничего не остается, как рассказать то, что обещали.– Я только хотел предостеречь вас.– Это вам удалось.– Подождите минутку. Поднявшись, я подошел к изгибу перил, откуда открывался широкий обзор. Но сквозь сюжетную ткань «Волхва» все же проглядывало ученичество, путевые записки исследователя неведомой страны, полные ошибок и предрассудков. Кроме одного, но с ним ты вряд ли увидишься.– Почему? – Так что придется тебе общаться с препсоставом.– По-английски-то они говорят? Нигде больше нет такого блаженного, чисто южного одиночества. Если его кто-то заколдовал, то нимфы, а не чудовища. Но заканчивалось оно так: «Забудь мое первое письмо. И Алисон, и Лондон исчезли, умерли, изгнаны; я вычеркнул их из жизни. Послал же ничего не значащую открытку, а перед отъездом отправился в бордель самостоятельно. Слишком уж пресной и праведной представала в письмах ее жизнь. То, как монах, зарекался иметь дело с женщинами до конца дней своих, то мечтал, чтоб подвернулась девочка посговорчивее. Виллу обступали молчаливые, еле различимые в звездном свете сосны. Высоко в северной части неба гудел самолет – третий или четвертый ночной самолет, который я слышал за все время, проведенное на острове. Однажды – июнь, кристально ясное небо, знойное, чистое, как здесь, в Греции – я читал биографию Шопена. Видите ли, в моем возрасте первые двадцать лет жизни помнятся свежей, чем вторые… Читал и, понятно, воображал себя Шопеном; рядом лежала новая книга о птицах. Внезапно из-за кирпичной стены, что отделяет соседний сад от нашего, слышится шорох.
Где лучше играть в онлайн казино на реальные деньги - отзывы.
Даже в той версии, которая увидела свет, куда больше стихийного и недодуманного, чем полагает искушенный читатель; критика усерднее всего клевала меня за то, что книга-де – холодно-расчетливая проба фантазии, интеллектуальная игра. Но они десять месяцев в году заколочены.– Да, умеешь ты утешить.– Дыра. – Если честно, мы с ним поцапались, я ведь что думаю, то и режу в лицо.– Да из-за чего? Прогулками я спасался от школы лорда Байрона с ее душной атмосферой. Я решил сегодня же написать Алисон, что знать ее больше не хочу. Однако арабская нимфетка, к которой я шел, была занята, а другие мне не приглянулись. На острове жили албанки, суровые, желтолицые, страшные, как методистская церковь. Я представил себе Алисон, везущую меж пассажирских кресел тележку с напитками. На задах, вдоль всего дома – сад с купой престарелых яблонь и груш. А на самом деле один из коренных ее пороков – попытка скрыть текучее состояние ума, в котором она писалась. Наездом – поп с попадьей.– Вскинул подбородок, словно воротничок слишком жал. Прежде всего, в самом этом занятии – преподавать в пансионе с программой, составленной по образцу Итона и Харроу, чуть севернее места, где Клитемнестра убила Агамемнона, – было нечто неистребимо абсурдное. Когда мы добрались до гостиницы, я был пьян в стельку и потому не представляю, что именно собирался написать. Смущали скорее некоторые ученики, изящные, оливковые, с чувством собственного достоинства, которого так не хватает их английским собратьям из частных школ, этим безликим рыжим муравьям, питающимся прахом Арнольда. Как и огни далекого парохода, этот слабый гул не уменьшал, а подчеркивал затерянность Бурани. Он заговорил.– Как вы уже знаете, отец мой был англичанин. По истечении третьего пятилетия жизни стало ясно, что я не оправдаю надежд. И хотя мы, не сговариваясь, медлили сообщать об этом родителям, я не мог примириться с очевидным. Помимо сильного влияния Юнга, чьи теории в то время глубоко меня интересовали, «Волхв» обязан своим существованием трем романам. Правда, профессиональный уровень учителей, заложников страны, в которой всего два университета, Митфорд явно недооценил, а ученики сами по себе ничем не отличались от своих сверстников в любой точке земного шара. Он был для них чем-то вроде исправительного поселения, куда они угодили по доверчивости и где надо работать, работать, работать. Порой я чувствовал себя Андре Жидом, но головы не терял, ведь нет более ревностных гонителей педерастии, чем греческие буржуа; это для Арнольда как раз подходящая компания. На меня нахлынула тоска по Алисон, ощущение, что я, возможно, потерял ее навсегда; я словно видел ее вблизи, держал ее руку в своей; она дышала живым теплом, утраченным идеалом обыденности. Небо, море, звезды – целое полушарие вселенной раскинулось перед нами. Я закурил – Алисон в такой миг тоже бы закурила.– По-моему, в шезлонгах будет удобнее. Но дела его – он ввозил табак и пряности – большей частью протекали в Средиземноморье. В шестнадцать тяжело сознавать, что гения из тебя не выйдет. Я впервые увидел Лилию, когда ей было четырнадцать, а мне – годом больше, вскоре после моего срыва. Помните эти белые особнячки преуспевающих торгашей?
Усерднее всего я придерживался схемы «Большого Мольна» Алена-Фурнье – настолько усердно, что в новой редакции пришлось убрать ряд чрезмерно откровенных заимствований. Он мрачно усмехнулся:– Ты что, старик, решил, что в Греции деревни такие же, как у нас? Но к моему предмету они подходили слишком утилитарно. Я-то ждал, что нравы тут будут гораздо мягче, чем в английских школах; оказалось – наоборот. Я вовсе не был голубым; просто допускал (в пику ханжам воспитателям), что у голубых тоже есть свои радости. Рядом с ней я всегда чувствовал себя защитником; но той ночью в Бурани подумал, что на деле, наверное, она меня защищала – или защитила бы, коли пришлось. Мы приволокли с дальнего конца террасы летние соломенные кресла. И сразу я ощутил, как пахнет плетеный подголовник – тем же слабым старомодным запахом, что полотенце и перчатка. Один из его конкурентов, грек по национальности, жил в Лондоне. На прямолинейного литературоведа параллели особого впечатления не произведут, но без своего французского прообраза «Волхв» был бы кардинально иным. Обещал отложить поездку, отказаться от места – и наконец она сделала вид, что приняла эти потоки вранья за чистую монету. Самое смешное, – считалось, что именно эта неукоснительная дисциплина, кротовья неспособность оглянуться вокруг и делает школу типично английской. Виновато тут не только одиночество, но и воздух Греции. Аромат явно не имел отношения ни к Кончису, ни к Марии. В этом кресле часто сиживала какая-то женщина.– Долго же придется объяснять вам, что я имел в виду. В 1892 году в семье этого грека случилось несчастье. Такова судьба тех, кто рожден в этом краю, прекраснее и жесточе которого нет на земле. Знал одну лишь обязанность: совершенствоваться в фортепьянной игре. Но Брюно опережал свою эпоху, и многие сонаты Гайдна и Моцарта я до сих пор воспринимаю лишь в его трактовке. «Большой Мольн» имеет свойство воздействовать на нас (по крайней мере, на некоторых из нас) чем-то, что лежит за пределами собственно словесности; именно это свойство я пытался сообщить и своему роману. Утром я уговорил ее позвонить на курсы и сказаться больной; весь день мы провели за городом. – Глядя в зеркало за стойкой, он подкрутил усы и пробормотал названия двух или трех учебников. Может, грекам, пресыщенным самыми красивыми в мире пейзажами, и полезно посидеть в подобном муравейнике; я же просто не знал, куда деваться. Там было веселее, но на меня смотрели косо; да и в греческом я не достиг таких вершин, чтобы понимать местный диалект. Он выворачивал традиционные английские понятия о нравственном и безнравственном наизнанку; нарушить запрет или нет – каждый определял сам, в зависимости от личных склонностей: я предпочитаю один сорт сигарет, ты – другой, что ж тут терзаться? Я взялся за стихи об острове, о Греции – вроде бы глубокие по содержанию и виртуозные по исполнению. Часами сидел, уставясь в стену и предвкушая хвалебные рецензии, письма маститых товарищей по перу, восхищение публики, мировую известность. Вы ведь не объяснили, что именно подразумеваете под этим словом. – И простодушно добавил: – Я вообще атеист.– Разумный человек и должен быть либо агностиком, либо атеистом, – терпеливо, но твердо сказал он. Нужно будет рассказать всю мою жизнь.– За последние месяцы мне не случалось слышать английскую речь. Его старший брат вместе с женой погибли при землетрясении – там, за хребтом, на той стороне Пелопоннеса. Младших, мальчиков, отправили в Южную Америку, к другому брату грека. Первое мое сознательное воспоминание – голос поющей матери. Неплохо владела классическим репертуаром, играла на фортепьяно, но мне-то лучше запомнились греческие народные напевы. Помню, много лет спустя она рассказала мне, как хорошо подняться на дальний холм и смотреть с вершины, как охряная пыль медленно возносится к лазурным небесам. Мать пела – и музыка была в моей жизни, сколько я себя помню, главным. В первый раз выступил перед публикой в девять лет и принят был весьма благожелательно. Чувство долга, как правило, немыслимо без того, чтобы принимать скучные вещи с энтузиазмом, а в этом искусстве я так и не преуспел. Но самым удивительным его достижением – подчеркиваю, дело было до первой мировой – оказалось то, что он одинаково хорошо играл и на фортепьяно, и на клавикордах: истинная редкость для того времени. Он мечтал основать школу клавикордистов, где этот профиль определялся бы с самых ранних лет. До того я не разбирался даже в самых распространенных видах птиц и не чувствовал в том нужды. Лежа в постели и разглядывая застывшие картинки, я захотел увидеть живую действительность – для начала ту, что свистала за окном моей спальни. Даже чириканье воробьев вдруг показалось таинственным. А тысячу раз слышанным птичьим трелям, дроздам и скворцам в нашем саду я внимал как впервые.
Другой недостаток «Волхва», против которого я также не смог найти лекарства, тот, что я не понимал: описанные в нем переживания – неотъемлемая черта юности. Назавтра – до отъезда оставалось три дня – пришла открытка с нортамберлендским штемпелем. Один или два преподавателя говорили по-английски, многие – по-французски, но сойтись с ними мне не удавалось. Множество заколоченных вилл; редкие прохожие на тенистых улочках; приличная еда – только в двух харчевнях, где видишь все те же лица линялой левантийской провинции, скорее из времен Оттоманской империи и Бальзака в феске, чем из 1950-х. Я спрашивал о человеке, с которым Митфорд поссорился, но все говорили, что ни о нем, ни о ссоре ничего не знают; не знают и о «зале ожидания». Красота и благо – не одно и то же на севере, но не в Греции. Гораздо позже я прочел мудрые слова Эмили Дикинсон: «Стихам читатель не нужен»; быть поэтом – все, печатать стихи – ничто. Если просто способность к наитию – тогда, надеюсь, я действительно духовидец. Снова молчание, будто для того, чтоб я расслышал резкость собственного тона.– Вы ведете себя так, точно я обвинил вас в преступлении. Разве что ломаную.– Я по-французски лучше, чем по-английски, говорю. Старшую, девочку семнадцати лет, доставили в Лондон вести хозяйство в доме дяди, отцовского конкурента. Она была красива той особой красотой, какую сообщает гречанкам примесь итальянской крови. Он был гораздо старше, но, насколько я знаю, неплохо сохранился – а кроме того, бегло говорил по-гречески. Узнав о смерти родителей, она возненавидела Грецию черной ненавистью. К счастью, музыку мне преподавал замечательный человек – Шарль-Виктор Брюно. Большинство исполнителей стремилось лишь к самовыражению. Выработалась особая манера, с форсированным темпом, с мастеровитым, экспрессивным рубато. К началу наших занятий фортепьяно он почти забросил. И музыканты не должны были быть, как он выражался, des pianistes en costume de bal masque. Но врач сказал, что, когда я оправлюсь, нужно меньше заниматься и больше гулять. Позже – ca sera pour un autre jour– в погоне за птицами мне было суждено одно странное приключение. Герой Анри Фурнье, не в пример моему персонажу, явственно и безобманно молод. Митфорд, человек, работавший на Фраксосс, сообщал, что вот-вот будет в Лондоне и мы сможем встретиться. Единственным, с кем можно было общаться, оказался Димитриадис, второй учитель английского – исключительно потому, что владел языком свободнее прочих. Митфорд явно не вылезал из деревни, и добром его никто не поминал, как и других учителей, за исключением Димитриадиса. Подталкиваемый скукой, я впервые в жизни наблюдал природу и жалел, что знаю ее язык так же плохо, как греческий. Наверное, она написала его на работе в день моего отъезда. Вымученный, изнеженный лирический герой вытеснил из меня живую личность. Он не избежал многих обычных недостатков своего ремесла. К бездарным относился с убийственным сарказмом, к талантливым – с ангельским терпением. В пятнадцать лет я пережил то, что сейчас назвали бы нервным срывом. Из школы сразу домой, а там – музыка до самого вечера.
История одного мальчика» (1882) – самое популярное произведение писателя и натуралиста Ричарда Джеффриса. В среду я позвонил ему в офицерский клуб и пригласил выпить. Больше ни на северной стороне, ни на другой, южной, ничего нет. Приходилось мириться с отрыжкой англофобии, усугубленной политической ситуацией тех дней. Новыми глазами я смотрел на камни, птиц, цветы, рельеф, и ходьба, плавание, здоровый климат, отсутствие транспорта, наземного и воздушного (на острове не было ни одной машины, вне деревни – асфальтированных дорог, самолеты появлялись над головой раз в месяц) закалили мое тело, как никогда раньше. Люблю тебя, хоть ты и не понимаешь, что это значит, ты никогда никого не любил. Школа превратилась в помеху номер один – среди этой мелочной тщеты разве отшлифуешь строку как следует? В безутешном своем прозрении я клял эволюцию, сведшую в одной душе предельную тонкость чувств с предельной бездарностью. Я положил стихи перед собой, брал по листику, медлил над ним, а потом рвал в клочки, пока не заныли пальцы. Писатель, по-моему, формируется довольно рано, сознает он это или нет; а «Бевис» похож на «Большого Мольна» тем, что сплетает из повседневной реальности (реальности ребенка предместий, рожденного в зажиточной семье, каким и я был внешне) новую, незнакомую. За два-три последних года не помню ни одной счастливой минуты. Помню только, как иногда заставляла себя быть счастливой: посмотришь в зеркало, и кажется, что счастлива. Убила бы себя прямо в буфете, без лишнего шума, если б нашла чем.– Истерика какая-то.– А я и есть истеричка! Оказалось, он на два-три года старше, загорелый, с выпуклыми голубыми глазами на узком лице. Казалось, вот-вот я достигну гармонии между плотью и духом. Но в одно несчастное мартовское воскресенье пелена спала с моих глаз. Затем я ушел в холмы, несмотря на сильный холод и начинавшийся дождь. Петушиться бессмысленно, я потерпел фиаско по всем пунктам. – Вдали, у подножья гор, в густой тени, дрожала зыбкая пелена рубиновых огоньков. – Он помедлил, словно, как в прошлый раз, давал мне время подготовиться. Говорю это, чтобы подчеркнуть: глубинный смысл и стилистика таких книг остаются с человеком и после того, как он их «перерастает». То и дело поглаживал темные подполковничьи усики, одет был в темно-синий пиджак с военным галстуком. В ужасе я перечитывал написанное раньше – в Оксфорде, в Восточной Англии. До сих пор беды подпитывали меня; из пустой породы мучений я извлекал крупицы пользы. Я не понял, просто ли он на них указывает или рыбачьи фонарики должны обозначать призванных.– Вы иногда маните и бросаете, г-н Кончис.– Скоро исправлюсь.– Надеюсь, что так. Вежливость всегда скрывает боязнь взглянуть в лицо иной действительности.
В какое онлайн казино лучше играть на реальные деньги. Поднял.
Третью книгу, на которую опирается «Волхв», я в то время не распознал, а ныне выражаю благодарность внимательной студентке Ридингского университета, написавшей мне через много лет после выхода романа и указавшей на ряд параллелей с «Большими ожиданиями». Мне хорошо только тут, на курсах, где я думаю о деле, или когда читаю, или в кино. От него за версту разило солдафоном; между нами сразу завязалась партизанская война самолюбий. В минуты отчаяния стихи были для меня запасным выходом, спасательным кругом, смыслом бытия. Он еще помолчал.– Вам не кажется, что мои слова значат для вас больше, чем обычная болтовня? Она и не подозревала, что это единственный роман Диккенса, к которому я всегда относился с восхищением и любовью (и за который прощаю ему бесчисленные погрешности остальных произведений); что, работая над набросками к собственному роману, я с наслаждением разбирал эту книгу в классе; что всерьез подумывал, не сделать ли Кончиса женщиной (мисс Хэвишем) – замысел, отчасти воплощенный в образе г-жи де Сейтас. Он десантировался в оккупированную немцами Грецию и всех знаменитых кондотьеров тех лет называл запросто, по именам: Ксан, Падди. Захмелев, я полез на рожон: заявил, что в войсках два года жил только страстным предвкушением дембеля. Я хотел получить от него информацию, а вызвал неприязнь; в конце концов я признался, что мой отец был офицером регулярной армии, и спросил об острове. И вот круг топором пошел на дно, а я остался в воде без поддержки. Одни зависят от людей, не понимая этого; другие сознательно ставят людей в зависимость от себя. В новую редакцию я включил небольшой отрывок, дань уважения этому неявному образцу. Я просто наверстал то, на что ранее у меня не хватало духу. Хотя ее идея никогда не казалась мне столь зашифрованной, как, похоже, решили некоторые читатели (возможно, потому, что не придали должного значения двустишию из «Всенощной Венере», которым завершается книга), я подумал, что на желаемую развязку можно намекнуть и яснее… Редкий автор любит распространяться об автобиографической основе своих произведений – а она, как правило, не исчерпывается временем и местом написания книги, – и я не исключение. Соответствовать триединому стандарту истинного филэллина (джентльмен, исследователь, головорез) ему мешали ненатуральный выговор и шаткий, косноязычный жаргон приготовишки в стиле виконта Монтгомери. Кивком он указал на застекленную стойку с закусками.– Вот это остров. Мне было так жалко себя, что я с трудом сдерживал слезы. Первые – винтики, шестеренки, вторые – механики, шоферы. В деревне было два врача: практикующий, в чью сферу влияния входила и школа, и замкнутый пожилой румын – он, хоть и отошел от дел, все же изредка принимал. Он взглянул на язвочки, выпрямился, пожал плечами.– Felicitations.– C'est…– On va voir ca a Athenes. Он носил пенсне на желтом старческом лице, ухмылялся со злобой. Шансы на выздоровление есть; я не заразен, но с женщинами спать пока нельзя; он лечил бы меня сам, но нужен дефицитный препарат пенициллина. И все же: мой Фраксос («остров заборов») – на самом деле греческий остров Спеце, где в 1951—1952 годах я преподавал в частной школе, тогда не слишком похожей на ту, какая описана в книге. Но вырванного из ряда отделяет от небытия лишь возможность воплотить собственную независимость. День за днем небытие заполняло меня; не знакомое одиночество человека, у которого нет ни друзей, ни любимой, а именно небытие, духовная робинзонада, почти осязаемая, как раковая опухоль или туберкулезная каверна. Он слышал, препарат можно достать с переплатой в одной афинской частной клинике; результаты скажутся, возможно, месяца через полтора-два. Пожелай я вывести ее как есть, мне пришлось бы написать сатирический роман. Не прошло и недели, как она действительно стала осязаемой: проснувшись, я обнаружил две язвочки. В конце февраля я ездил в Афины и опять посетил заведение в Кефисье. Приязнь к роду человеческому давно покинула его, черепашьи глаза внимательно следили, как я кладу на стол гонорар. А не пребываете.– Возможно.– Не «возможно», а точно.– А если проскочишь этот… – Но мнето казалось, что в моей жизни такой миг уже был: лесное безмолвие, гудок афинского парохода, черный зев ружейного дула.– Сольешься с массой. Существует и еще один, весьма любопытный, роман об этой школе: Кеннет Мэтыоз, «Алеко» («Питер Дэвис», 1934). Знаменитый миллионер, купивший участок острова, не имеет никакого отношения к моему, вымышленному; г-н Ниархос появился на Спеце гораздо позже. – Вряд ли он когда-нибудь наступит.– Думаешь, я стал бы весь вечер дожидаться кого-нибудь, кроме тебя? Я глупо остановился в дверях, все еще пытаясь снискать его расположение.– Je suis maudit. Француз Мишель Деон также выпустил автобиографическую книгу «Балкон на Спеце» («Галлимар», 1961). А прежний владелец виллы Бурани, чьими внешностью и роскошными апартаментами я воспользовался в романе, ни в коей мере не прототип моего персонажа, хотя, насколько мне известно, это становится чем-то вроде местного предания. Может, кто-нибудь из стюардесс…– Никогда больше не буду жить рядом с женщинами.– Вернешься к Питу? Впервые за вечер слабо улыбнулась: виски подействовало.– Как у Хогарта. – Думаешь, я вернулась бы сегодня к кому-нибудь, кроме тебя? Я поцеловал ее запястье, пошел за бутылкой.– Знаешь, о чем я думала? Чтобы не удружить какому-нибудь говну вроде тебя.– Тебе не стыдно? Он пожал плечами и выпроводил меня на улицу, – без проблеска симпатии, сморщенный вестник жизни как она есть. До конца семестра оставалась неделя, и сперва я решил немедленно вернуться в Англию.
С тем джентльменом, другом старика Венизелоса, мы виделись лишь дважды, оба раза мельком. По слухам, – мне бывать там больше не доводилось, – сейчас Спеце совсем не тот, каким я изобразил его сразу после войны. Не отвечая, она разделась, легла, отвернулась к стенке. В воцарившейся тишине я с огромным облегчением подумал, что скоро избавлюсь от всего этого. Стояла на платформе и собиралась прыгнуть.– Хочешь виски? Нахмурилась.– А ты собираешься просить, чтоб не возвращалась? – спросила она вдогонку.– Нет.– Если б я покончила с собой, ты бы только обрадовался. – Потом я решила, что сперва надо написать записку и все объяснить. Но мысль о Лондоне приводила меня в содрогание; тут можно хоть как-то избежать огласки – я имею в виду не остров, а Грецию в целом. Общаться там было почти не с кем, хотя в школе работали сразу два преподавателя-англичанина, а не один, как в книге. В школе нам греческий не преподавали; все мои знания о новой Греции сводились к смерти Байрона в Миссолунги. Никто из моих знакомых там не был – современные мидяне, туристы, хлынули позже. Не то чтобы я и вправду считал ее виноватой – просто не мог простить, что довела меня до беспочвенных упреков. Думаешь, что я в самом деле могу к нему пойти.– Неужели напоследок обязательно надо все испортить? На доктора Пэтэреску положиться нельзя; кое-кто из старших преподавателей водит с ним дружбу, они часто играют в вист. Я гадал: где, за какой дверью комната женщины, обронившей перчатку?